Игорь Гулин. "Поэты Измайловского круга"
Измайловский круг был придуман по аналогии с известными гео-объединениями московского подполья – Лианозовской и Коньковской школами, группой Сретенского бульвара, Южинским кружком. Однако в отличие от этих крепко закрепленных в истории феноменов, Измайловский круг – вещь предельно эфемерная. Далеко не все призрачно составляющие его поэты связаны тесными отношениями. Это авторы разных поколений, компаний, стилистических пристрастий. Тем не менее, Круг стал вырисовываться, обозначаться в пространстве.
В начале 2017 года Даниил Да выпустил в своем издательстве «Humulus lupulus» книгу «Льдинки-лысинки» Николая Барабанова. Долгое время не знакомые между собой лично, эти авторы читали друг друга в живом журнале, в какой-то мере принадлежали к одной волне интернет-андеграунда 2000-х. Познакомившись не так давно, эти двое выяснили, что оба живут в Измайлово. Здесь же, как оказалось, обитают еще ряд авторов, чья работа в той или иной мере близка их поискам.
Обсуждая этот феномен с Даниилом и пользуясь отдаленной позицией наблюдателя с Северо-Запада (Октябрьское поле), я предложил на один вечер закрепить жителей Измайлово в статусе невозможного поэтического сообщества.
Вечер «Поэты Измайловского круга» прошел 19 февраля в музее Вадима Сидура (недалеко от интересующих нас мест – в Перово). Формальный признак соседства отозвался н нем неожиданной сетью созвучий. Цель этой публикации, представляющей участников вечера (включая и Марианну Гейде, на него не приехавшую), – попробовать зафиксировать эту сеть, понять природу возникающей так совместности.
Что происходит при кристаллизации феномена вроде Измайловского круга? Эфемерные связи поэтик проецируются на карту? (На покрывающую Измайлово сеть Парковых улиц, на которых живут почти все наши авторы). Или, наоборот – через творчество независимо работающих поэтов украдкой посылает сигналы некий дух места (гений, гном, горбун?)? Может и так, и так: таинственная грибная сеть прорастает сквозь эти пласты, поэтический и географический, стягивает их друг с другом.
Подобная фунгопоэтика близка многим фигурантом блока, но в особенности Даниилу Да. Он же более всех сосредоточен на изучении самой метафизики Измайлово и прилежащих местностей. Московские полуокраины и другие привычные глазу ландшафты обнаруживают в его стихах свою тайную принадлежность другому миру, становятся заколдованным лесом страшной сказки, романтической баллады, забытой старой песни. Тайна эта доступна зрению не совсем нормального человека – ребенка, наркомана, поэта в его романтическом понимании, немного душевнобольного, впустившего в сердце всю ненадежность мира, но верящего в веселую силу, способную провести сквозь ежедневный ужас, в волшебное спасение.
Этот детско-взрослый взгляд – общий для многих наших авторов. «Мы были детьми, мы еще долго ими оставались» – пишет Марианна Гейде, и это конечно не значит, что у нас все было хорошо.
Самые интересные трансформации этот взгляд претерпевает в текстах Николая Барабанова. Да и Барабанов близки своей, скажем так, храбростью перед бессмыслицей, будто бы полученной прямо от обэриутов через голову у их более законных наследников. Однако авторы это совсем непохожие.
В тревожных тревеллингах Да есть определенное чувство силы. Тексты Барабанова этой силы лишены. Это речь предельно слабая. Страшно даже пытаться анализировать ее, кажется, что хрупкость распадается от первого прикосновения. В самом языке стихов, подписанных именем Коля Барабанов, и небольших записей его альтер-эго Бонечкина (так назывался живой журнал, который Барабанов вел во второй половине 2000-х) есть неуклонная странность, не позволяющая счесть эти тексты просто обаятельно-наивным письмом.
Это смещение легче всего описать через эволюционную метафору. Что заставляет воспринимать эти тексты как немного детские? Не то чтобы нарочитая их инфантильность. Дело скорее в том, что мы и узнаем и не узнаем язык Барабанова – чувствуем скорее родство, чем понимание. Кажется, что у нашего с этим языком общий предок. Это детская речь. Язык, которым пишет Барабанов, не остался детским. Скорее развитие пошло немного другими путями – как у двух близких биологических видов, сохранивших одни признаки и утерявших другие. Детскость и есть – то что мы узнаем, разделяем с этой речью, и то что отделяет нас от нее.
Вместе
с тем, тексты Барабанова – гораздо ближе классической поэзии. Если Да занят
поиском тайной подложки мира, Барабанову не до того. Все в его речи управляется
неотступным присутствием двух сил – страсти и смерти. Это не совсем те страсть
и смерть, к которым мы привыкли. Небольшие страшно-угловые вещи – они расшатывают
покой мира и заряжают поэтический язык, но не так чтобы он гремел молниями, а
чтобы тихонько потрескивал, колебался, дрожал бы как облачко.
Выдержки из записей Барабанова-Бонечкина и новейшие стихи Да открывают и закрывают наш блок, формируют систему притяжений, в которой начинают по-новому звучать тексты их соседей.
Начать стоит с Ивана Ахметьева, написавшего небольшое послесловие к книге Барабанова. Ахметьев также работает с простым, с мощью малого. Он делает малейшие бытовые высказывания, суждения, обращения, замечания, оговорки большими литературными фактами, высвечивает и спасает от забвения. Корпус его текстов – сеть этих застывших моментов речи, система постоянного наблюдения за тем что произносится. Именно систематичность этой практики приостановки, будто бы медленной перемотки малой речи вносит в его письмо ощущение постоянного движения времени, его физического присутствия.
Татьяна Нешумова тоже наблюдает за невысокой речью, однако ее интересует немного другое. Если Ахметьев наводит фокус на малейшее движение языка, чтобы превратить его в отдельный феномен, то Нешумова скорее выявляет под течением этой простой, обыденной речи субстрат фольклорного напева, скороговорки, внутренней интимной мелодии – настолько же личной, насколько старинной, не принадлежащей одному только говорящему, отдающей все личные малости дня общему потоку слова, текущему как вода.
Тексты Марианны Гейде разительно отличаются от остальных представленных авторов своим безразличием к географическим локациям, маркерам узнаваемого быта. И все же в ее работе можно разглядеть схожую механику тайны. С леденящим хладнокровием небольшие притчи Гейде высвечивают за доступной нам социальной реальностью логику древнего мифа. Предельная рациональность в его описании лишь свидетельствует о его беспощадно-непроницаемом к нам безразличии. Истории Гейде – инструкция по самоотверженному поиску неизвестных отношений между вещами и понятиями, иных логик их связывания. Речь однако не о потаенном мире. Скорее так: мир единственный, но возможности толкования и использования его – пугающе безграничны.
Андрей
Дмитриев, в каком-то смысле представляет противоположный полюс. Дмитриев не
исследователь, а настоящий лирик, фиксирующий небольшие движения души и взгляда.
Не потому что он уверен в их невидимой ценности, скорее наоборот. Дмитриев – из
тех редких авторов, практикующих поэзию как искусство неважного, но знающих: именно
там, в заслуженно оставленных без вниманиях пустяках случаются чудеса.
Я
попробовал описать сеть связей, возникающих в соседстве очень разных поэтик. Эти
созвучия могут казаться случайными, при ином выборе авторов они бы выглядели
по-другому. Но тем не менее, такая фантомная коллективность в описании часто довольно
одиноких поисков кажется очень продуктивной – она требует от текстов реакций,
заставляет меняться уже написанное. Собирая эту публикацию, я с удивлением
обнаружил, с какой готовностью тексты измайловцев отвечают друг другу, спорят и
соглашаются, отвечают на заданные и не заданные вопросы, как возникает
сообщество.
Статья опубликована в журнале "Носорог" №6, предваряя подборки упомянутых авторов.