Ускользнувшая предметность литературы: обзор шестого номера литературного журнала "Носорог"
В предисловии Игоря Гулина, открывающее подборку поэтов Измайловского круга, упоминается детская таинственная «малая речь», и трудно сформулировать общий дух измайловского перфоманса более четко.
Здесь ускользающая предметность превращается в пулеметную очередь предметов (в прямом смысле). Бесконечное перечисление и манифестация может показаться наконец-то наведенной резкостью, но нет – это та же ускользающая предметность, только в вывернутом виде.
Вся подборка – это поэзия бытования,
грохотание мертвыми костями с эффектным применением живой воды (как у
Пахома на последней выставке): детские считалочки, звери, мальчики и
девочки, лубок и притчи. Гулин отсылает к обэриутам (расшифровка
«Объединение Реального Искусства» в 2017 году на фоне восходящего
рэпчика и поэтов Измайловского круга обретает прямо-таки вторую жизнь),
но это потому что в русской литературной традиции почти 100 лет принято
отсылать всех озорных и находчивых чудил от литературы к обэриутам (или к
несчастному Пригову). Но измайловцев под пледиками и ковриками выдает трагичное постподростковое переживание – таков их незримый дух, даже у Ивана Ахметьева, доведшего мотивы до полной абстракции.
У Николая Барабанова целый кусок об этом:
буду отстаивать право на сентиментальность, сверхчеловеков крошить зековским ножиком-боженькой.
долбить их ложкой, как иствуд. как неиствуд.
В моей памяти постоянно всплывал Холден Колфилд: он мог бы крошить неиствуд ножиком. И в этом сила, в этой самой трогательности. В какой-то степени, в самом начале у Барабанова есть ответ на все вопросы: я был метафизический пацанчик, он как оригинал, а его ипостаси – вариации да копии.
О любви без подчеркнуто без надрывов, так же дергает за хвост восьмиклассник соседку по парте (но мы-то все знаем эти ломающие истории про первую любовь).
«а что ты можешь?» — спросила учительница антропологии. я любил ее после этого две недели. было тепло, я думал под пледиком.
еще с одной девочкой мы хотели уехать в америку. любил ее две недели. Было холодно, я сидел на коврике.
Остроумные маленькие истории – самая яркая сторона измайловцев. Ловкие детские щелчки по лбу рассыпаются кнопками на стуле учительницы литературы:
в начале мая я стоял на кухне у стекла и чмокал себя в отражение после каждой
удачной юморески..
Другая ситуация у Андрея Дмитриева: его поэтический язык строится на принципе скетча, непосредственном, сентиментальном, но утянутым в форму:
«Мы не покинули комнат своих голубых,
Чинно сидели с раскрытыми книгами старыми
И наблюдали, как пламя сжигало строку за строкой,
За страницей страницу, едва успевали прочесть
Мы узорчатый текст.»
Если Данишевский, Макаревская, Азерный наощупь собирают и расслаивают реальность, то измайловцы длинным языком игуаны ловят пролетающих мух этой самой реальности
На мой взгляд Ахметьев больше всего содержит связующее вещество между всеми измайловцами, о котором пишет Гулин.
Вбивание образов в сознание читателя Ахметьевым напоминает Гюнтера
Юккера из группы немецких авангардистов Zero: есть целый фильм, где
Юккер вбивает гвозди в разные поверхности и предметы, рассекая
пространство кадра линией гвоздя или его тенью. Так и Ахметьев рассекает
московский воздух (подчеркнуто за бульварным кольцом), как коан
рассекает дзен, и тем самым связывает голоса других авторов подборки,
которые действительно как будто из одного хора, где у каждого строго
своя партия:
где нет меня
где я могу исчезнуть
Игра с клише перемежевывается с претенциозностью миссии, и границы между ними не всегда видны, у Татьяны Нешумовой:
Мудрый дождь с утра умыл ночные сны.
Я на кухне образцовый суп варю.
У Даниила Да разворачивается главное, сказочное, нервное Измайлово (он же зачинатель), самое складное, с ежедневным трудом и прочими мытарствами простого народа. У Да тоже есть ножик, но героя он минует:
Как в бессмысленной сказке, незрячим глупцом
Окунешься в тяжелые воды,
Распадаясь на клочья пустых хромосом
В мире порабощенной природы.
У него же метафизический пацанчик приобретает очертания:
— Я из пространств, где плачут соболя, —
Признался мне на лавочке Илья.
От фольклора (как явлении географическом) обилие зверей (не только у Да):
На суставчатых длинных ногах с головою слона
Бродят сонные жители, хобот суя где не надо.
Там же вспоминаем об Олейникове и его жуке-антисемите:
С юной девушкой едет в автобусе старый пижон.
Он надкрылья сложил и стрекочет, как жук небывалый.
Это, конечно, замысел – первой частью журнала окунуть с головой в любование речью, в бесконечные, разворачивающиеся фракталы неочевидных аллюзий и отсылок к сокрытому, ценному (от сентиментального Пия II 1444 года до сентиментального Данишевского, но уже по образцу 2017-го), а во второй половине резко насадить на нож-боженьку. Но отдышавшегося читателя в конце ждет влажная сома в виде трипа Пепперштейна. Очень сильный композиционный ход: сила контраста неисповедима, американские горки для ума.
Но не уверена, что это удачное решение для поэтов Измайловского круга, (которые, по стечению обстоятельств, еще и совпали по времени с шумом вокруг рэп-баттла). Рэперы в шумном задымленным клубе гетто, как боги подземных миров, прекрасны – потому что в своем царстве. Но если их вырезать ножницами из привычного коллажа и отправить с баттлом, скажем, под купол Святой Софии, будет уже не совсем то. Как и трагично было бы представить героев Азерного или Данишевского (или Пия II) бахнувших кетамин да заблудившихся в двух половинках батона.
Тем
не менее композиция правильная, поскольку отражает текущее положение
дел в литературе: поля обширны, вмещают разное, а значит, есть активный
процесс исследования.
Автор: Анна Репман. Источник: discours.io